Юрген Шталь. Эпизод 2: Там где металл поёт иначе.
Обратный путь.
Поездка в Железный Собор оказалась тяжелой. Не сама дорога, а мысли на обратном пути.
Седая прядь Юргена, которая появилась не просто так! Невероятная система объемного звучания Храма. Пещера, которая не выходила у меня из головы. Не сама пустота и не удивительная акустика, а присутствие. Я еще не знал какой звук там возникал, но он как будто имел память и продолжал жить в стенах после.
Сзади Конрад тихо шуршал бумагой. Он не спал — он никогда не спал в дороге, будто опасался, что без его контроля машина сама забудет, куда едет. Иногда его карандаш останавливался, и тогда в салоне повисала короткая пауза — как пауза между двумя тактами, когда ты ждёшь, не сорвётся ли следующий.
Я спросил Конрада почти машинально:
— «Ты уже готов записывать исчезающие заводы?»
Он не сразу ответил.
— «Да», — сказал он наконец. — «Только теперь думаю, что дело не только в заводах».
— «Тогда нам придется сюда вернуться».
Sanctum Ferrum не отпускал.
Не масштаб. Не тьма.
Ощущение, будто камень и металл там знают больше, чем показывают.
Конрад ничего не ответил. Только кивнул — как человек, который уже всё решил и просто ждёт, когда догонят остальные.
Я всё время прислушивался к машине, к подвеске, к гулу двигателя. К тому, как ветер цепляется за багажник. В темноте каждый звук казался продолжением Собора. Щелчок подвески, лёгкий скрип креплений, вибрация кузова на поворотах — всё звучало в одном низком ритме, как если бы стальные фермы собора теперь жили в металле этой машины.
Я вёл машину вниз, и каждый поворот серпантина отдавался в рессорах коротким, тяжёлым стоном. Руки чувствовали руль — как часть той же системы: металл, который держит тебя над пустотой. В темноте, без фонарей, дорога казалась продолжением Собора — ещё одним каналом, по которому звук уходил в долину, чтобы там раствориться или, может быть, затаиться.
Внедорожник Юргена шёл следом, и в темноте я различал только его габаритные огни — два тусклых пятна, покачивающихся на поворотах. В какой-то момент я поймал себя на странной мысли: я всегда прислушиваюсь к металлу, когда он рядом.
Это глупо. Он живёт на высоте так же естественно, как другие — на земле. Для него трос — продолжение руки. Балка — опора. Ветер — рабочая среда.
Но металл иногда рвётся.
И тогда всё решает доля секунды.
После одной из его экспедиций я спросил его про свежий шрам на шее, который показался мне ужасным.
— «Это — Печать Гефеста», — Он ответил коротко,
сдержанно, даже с улыбкой, как обычно про свои «приключения». Без подробностей.
А сейчас, после Собора, где звук будто имел память и не растворялся в тишине, тот момент всплыл сам — без вызова. Короткий металлический треск, который разделяет на «держится» и «падает». Машина шла по тёмной дороге, подвеска отрабатывала поворот, и на секунду этот скрип слился с тем звуком — с тем, который я не слышал, но мог представить.
Возможно, поэтому я всегда переживаю за него сильнее, чем показываю.
Вертикаль.
Тогда Юрген был промышленным альпинистом высшего допуска — человеком, который брал то, от чего отворачивались другие. Буровые вышки, скованные льдом толщиной в руку, где металл становился хрупким, как стекло. Ванты подвесных мостов в январе, когда они издавали странные звуки — не совсем стон, не совсем пение. Аварийные трубы ТЭЦ, которые инженеры откладывали на весну, предпочитая не думать о том, что может случиться до её прихода. Юрген не ждал весны.
В феврале того года военные искали подрядчика.
На закрытом высокогорном узле связи произошла авария. Радиорелейная башня стояла на зубчатом пике, на самом краю ущелья — словно хищная птица, готовая сорваться в пустоту. Шквальный ветер, пришедший со стороны ледников, где воздух становится острым, как лезвие, сорвал одну из несущих растяжек. Сооружение не рухнуло, но изменило поведение: металл начал «играть». Не греметь, не скрипеть — именно играть, с той неправильной, повышенной частотой, которая ощущается не ушами, а вибрацией в груди. В этих условиях огромная стальная конструкция дрожит, словно струна, готовая лопнуть.
На такой высоте воздух становится враждебной средой. Ветер там не дует — он непрерывно атакует, пытаясь сбить с ног. Порывы до тридцати метров в секунду способны смещать центр тяжести на доли секунды, которых достаточно, чтобы оступиться. Вертолёт здесь не зависнет — воздух слишком нестабилен, турбулентность ломала бы поток, швыряя его, как щепку в буруне. Подъём возможен только по внешнему контуру горного уступа, по узким металлическим перекладинам, вбитым в камень, над пустотой, раскрывающейся внизу. Под ногами — воздух. Ни площадки, ни права на ошибку.
Официально это называлось «аварийно-восстановительные работы повышенной сложности». Юрген согласился без долгих обсуждений. Высота и горы — его стихия. Деньги — серьёзные. Риск — расчётный. Так он это видел.
Иногда, когда Юрген говорит, что звук на высоте держится иначе, я думаю: он знает, как звучит металл на грани обрушения. Знает это не из учебников и не из рассказов. Он слышал это телом, кровью, каждой клеткой, которая кричала от холода.
Страха он не признавал.
— «В страхе нет реальности», — говорил он. — «Есть лишь оценка потенциальных рисков и принятие мер по их нейтрализации. А страх — лишь одна из проекций будущего, которое не наступило».
И он знает, как звучит тишина, когда конструкция всё-таки выдержала. Это звук, который слышали только те, кто стоял на краю и не сломался.
Это случилось в тот год, когда Клара закончила консерваторию. Восхождение выполнялось ночью — из-за неотложности работ. Других подробностей я не знал: именно при стабилизации конструкции Юрген получил этот шрам-ожог.
Всю дорогу я ехал погружённый в мысли и машинально рисовал. Не знаю, почему изобразил Юргена именно так — без каски, без привычной страховочной строгости. В реальности он никогда не пренебрегает безопасностью. Но в тот момент я видел не экипировку.
Я видел его лицо — сосредоточенное, сжатое, словно ветер бил прямо в кожу. Мне важно было не снаряжение, а выражение. Момент, когда человек остаётся один на один с высотой.
Дорога выровнялась. Собор остался позади — высоко, в темноте, со своим звуком, который я не умел ни записать, ни описать. Но теперь я знал: он там. Он ждёт. И когда-нибудь мы вернёмся — не для того, чтобы услышать его снова, а для того, чтобы понять, что он нам сказал.
(из записок Виктора Шталя)

